НАВИГАЦИЯ
`

Письма к Горькому

Краткая справка о Горьком

Максим Горький (при рождении Алексей Максимович Пешков; 16 (28) марта 1868, Нижний Новгород, Российская империя — 18 июня 1936, Горки, Московская область, СССР) — русский писатель, прозаик, драматург. Один из самых популярных авторов рубежа XIX и XX веков, прославившийся изображением романтизированного деклассированного персонажа («босяка»), автор произведений с революционной тенденцией, лично близкий социал-демократам, находившийся в оппозиции царскому режиму, Горький быстро получил мировую известность

10 сентября 1917 г.

Дорогой Алексей Максимович, я попросил Гржебина снять мою фамилию со списка сотрудников “Новой жизни”, что он уже и исполнил.

Не удивляйтесь этому решению. Я не стану перед Вами лукавить и оправдываться <…> С первого же дня все близкие люди не давали мне покоя за то, что я “участвую в большевистском органе”, но это только забавляло меня, пока доброжелатели и друзья не прибегли к более хитрому приему, распространяться о котором мне в письме не хочется.

К этому, впрочем, прибавляется и то, что я, все более и более отходя от того круга, в котором провел всю жизнь, так и не оказался способным примкнуть к новым своим товарищам. Как назло и Вас здесь не оказалось. Я убежден, что Ваше слово и Ваша опора помогли бы мне найти бoльшую устойчивость <...>

За последние полтора месяца я уже и не писал ничего, невозможность говорить о мире вне “лозунгов и хитрений”... я почувствовал, что мне нечего более говорить современникам и что мне лучше уйти совсем в свое личное художественное творчество <...>

Дорогой Алексей Максимович! Отчего Вас здесь нет? Подумайте только, уже приступлено к эвакуации Эрмитажа и дворцов! Ведь это самоубийство бесцельное и нелепое; это выражение той паники, которая охватила все наше запуганное общество перед призраком большевизма — и именно большевизма, а не немцев, ибо вошло опять в общую поговорку — мы-де немцев не боимся, а боимся своих. 

Петроград.

16 сентября 1917 г.

Дорогой Алексей Максимович,

Письмо с аналогичным содержанием я собирался отправить Вам в Крым, но не послал его, узнав, что Вы едете сюда. Теперь Вы здесь, и я мог бы побеседовать с Вами лично, но я все же прибегаю к письменной форме, т. к. она позволяет более толково высказать некоторые вещи.

Вы от Гржебина уже знаете, что я вышел из “Новой жизни”. Последним и решающим побуждением был натиск моих друзей, настаивавших на том, чтоб я ушел из “большевистского органа”, чуть ли не с первого дня моего в нем выступления. Долгое время я им сопротивлялся, но после того, что они избрали более хитрый и действительный ход (о котором распространяться я не желаю), я был вынужден уступить, не будучи в силах доставлять страдания тем людям, которых я люблю больше всего на свете. Сделав, однако, это признание, я должен для полноты правды прибавить, что помимо друзей и вне вопроса о столь незаслуженной одиозности “Новой жизни” я бы все равно не мог оставаться в ней просто потому, что сам стал себя чувствовать в ней чужим и лишним. Ведь я “органически аполитичен” и ни в какие политические системы не верую. Между тем “Новая жизнь” есть орган по преимуществу политический и партийный.

В дни весны русской революции это мое расхождение с общим направлением “Новой жизни” представлялось мне не столь верным. Я пошел к Вам в газету, считая, что я буду в ней с людьми, свободно заступающимися за правду и лично вовсе не заинтересованными. Такие люди среди сотрудников “Новой жизни” действительно имеются, и Вы первый такой. Но, в общем, физиономия газеты за три месяца ее существования определилась иначе, и сейчас уже ясно, что мера злобы, ненависти и мести в ней одинаковые, как повсюду. <...>

Соблазняла меня вступить в “Новую жизнь” главным образом возможность высказывания по вопросу о мире. А между тем разве возможно сейчас говорить о мире так, как я это понимаю, т. е. о мире в безусловном его смысле? Ведь, на самом деле, самый вопрос о мире получил теперь значение чисто военно-партийное, он, о горе, приобрел характер какого-то “яблока раздора” (это мир-то!). И опять-таки нужно сознаться, что в этом смысле “Новая жизнь” не менее повинна, нежели другие газеты, ибо она стала пользоваться пропагандой мира для целей своей партийной тактики, а по существу столбцы ее исполнены тем же духом распри! Уже с середины лета я понял, что я не вправе вносить диссонанс своего абсолютного миролюбия в хор воинствующих за своих богов людей, и постепенно я убедился, что по долгу перед самим собой мне необходимо отойти в сторону. Помянутый выше “натиск друзей” нашел уже это решение вполне созревшим и в сущности только осложнил дело.

Кончая письмо, я не хочу от Вас скрыть, что мне было бы бесконечно больно разойтись с Вами лично по мотиву чисто общественного характера. Однако, я надеюсь, что Ваше сердце, которое мне так знакомо по Вашим книгам, не ошибется в оценке моего поступка. Мне было бы тяжело потерять с Вами связь и потому, что именно в Вас я продолжаю видеть того человека, который еще скажет (отделившись от всякой суеты, от всей “общественной военщины”) подлинные абсолютные слова любви. Именно Вы в качестве чистого художника можете оказаться истинным целителем погибающего, одичавшего в ненависти человечества. А мы с Вами, наверное, любим (каждый по-своему) это человечество больше, чем все расходившиеся болтуны и обезумевшие в страхе обыватели.

Всегда готов и рад Вас видеть, дорогой Алексей Максимович, но само свидание не прошу, ибо не знаю, как Вы отнеслись к моей “отставке”. Во всяком же случае знайте, что душевно я с Вами.

Александр Бенуа, Петроград.

16 мая 1929 г.

Алексей Максимович.

Услыхав от своего Коки, что Вы снова собираетесь в Россию, я решил обратиться к Вам с одной превеликой просьбой, впрочем, никогда я бы не решился, если бы от того же Коки я не узнал, что Вас на сей раз сопровождает Ваш сын, так мило и сердечно относящийся к моему — авось-то распространит свою симпатию и на отца и авось он не откажется взять на себя “физическую” сторону того дела, о котором я прошу. Вам бы в таком случае осталась бы часть “духовная”, т. е. два-три разговора с теми лицами, от которых это дело зависит.

Заключается же моя просьба в следующем. Мне до зареза нужны здесь такие вещи (книги, записки, брульоны и проч.), без которых я не могу продолжать свои работы (в частности свою “Историю живописи”), другие же вещи помогли бы мне воссоздать здесь хоть частично ту атмосферу, в которой я тоже чрезвычайно нуждаюсь, без которой я себя чувствую очень “неуютно”. Так вот, просьба моя и заключается в том, чтоб Вы, дорогой Алексей Максимович, мне помогли заполучить эти вещи сюда. Прибавлю при этом, что то, по чем я особенно изнываю, составляет лишь малую часть оставленного мной имущества, да и эта часть, если судьба мне даст когда-либо возможность вернуться на родину, вернется туда вместе со мной. Лишь две-три вещи (картины) я бы здесь попробовал ликвидировать для того, чтоб несколько “упрочить свою экономическую базу”, что тоже немаловажно. Главное же, как бы мне получить “материалы” и “пособия”...

Мы здесь застряли, и это не мудрено. С необходимостью мне здесь остаться согласился и Анатолий Васильевич (Луначарский) в той беседе, которую я имел с ним года два назад. Он даже прямо советовал оставаться до тех пор, пока у нас там чисто материальные условия существования не восстановятся до степени известной “нормальности”. Вот мы и живем, если и не так широко и удобно, как раньше, когда живали по целым годам границей”, то все же в условиях вполне культурных, а наличие таких условий опять так совершенно необходимо для моей творческой психологии и для моей работоспособности. В то же время у меня нет угрызений совести в отношении “брошенных” там дел. Я их и не бросал. В Эрмитаже, в зависимости все от тех же общих условий, сейчас затишье, а если что и делается, то делается согласно намеченным мной же планам, причем мои коллеги в письмах постоянно совещаются со мной и я, хоть и издали, но пристально слежу за работой. Да и для Эрмитажа мое пребывание здесь имеет определенную пользу. Отсюда гораздо легче следить за общей художественной жизнью, за приобретениями музеев, за аукционами, за открытиями художественно-научного порядка. Но, оставаясь здесь, мне важно все же обладать всем тем, что я с таким трудом собрал за свою жизнь и без чего я как без рук! Вот и помогите, дорогой Алексей Максимович, чтоб я снова вошел в обладание этих необходимейших для всей моей деятельности элементов. Только получив их сюда, я действительно превращусь в того “культурного деятеля”, каким я был раньше, только тогда я смогу развернуться вполне, и я позволяю себе думать, что такое “развертывание” окажется не бесполезным даже и для “нашего престижа”. Слишком грустно, что, обладая еще всеми своими силами, мне приходится удовлетворяться ролью какого-то “калеки”... О том же, чтоб заново все здесь собрать и подобрать, Вы сами понимаете, не может быть речи. Не говоря уже о непомерных материальных затратах, потребовалось бы на это столько же лет, сколько я строил свою рабочую обитель на родине, строил же я ее буквально с детства. Было б и бессмысленным повторять весь пройденный путь, когда нужно искать новых; а я не из тех, кто ищет новых путей, пренебрегая старыми подходами. Это дилетантство и варварство, тогда как я претендую, повторяю, на звание “культурного деятеля”.

Так вот, Алексей Максимович, в чем моя просьба. Все мне нужные вещи хранятся в одной из комнат моей питерской квартиры в д. № 15 по улице Глинки. Непосредственное попечение о ней лежит на Степане Петровиче Яремиче (у него и ключи), но в деле выборки, во всей возне с упаковкой, в хлопотах и т. д. с величайшей готовностью помогут и мои другие верные друзья (сослуживцы по музеям) Фед. Фед. Нотгафт и Георг. Сем. Верейский, а также мой племянник Ник. Евг. Лансере. Словом, помощников сколько угодно. Но нужно еще заведывание и управление, которые я бы просил взять на себя Максима Алексеевича, а затем остается главное, тот “сверхчрезвычайный” авторитет, который может сдвинуть дело с мертвой точки и преодолеть всякие административные препятствия. Этот авторитет — Вы и есть…

С трепетом буду ждать Вашего ответа. Тут даже пахнет “приговором”. А пока, дорогой Алексей Максимович, я не хочу отнимать у Вас больше времени и позвольте только на прощание Вас обнять и сказать Вам, что я Вас по-прежнему и неизменно сердечно люблю и глубоко уважаю. Мечтаю это произвесть и это Вам высказать на деле, мечтаю оказаться с женой в Сорренто и побродить с Вами по Вашему раю. Сколько вопросов есть, которые хотелось бы “пропустить через Вашу проверку”, столько мучительных чувств, чаяний и... отчаяний!.. Уж пришлось бы Вам выслушать целую исповедь, — но не пугайтесь, до этого еще далеко, и пока мы преодолеем все препятствия, лежащие на пути осуществления наших мечтаний, пройдет немало времени...

Душевно преданный Вам Александр Бенуа, Париж

10 декабря 1929 г.

Глубокоуважаемый и дорогой

Алексей Максимович!

Кока сообщил мне, что Вам удалось выхлопотать пересылку ряда, необходимейших мне книг. Выражаю Вам свою самую сердечную благодарность. В наше время, увы, трудно поверить в какую-нибудь крупную удачу и вполне радоваться ей, пока не ощутишь ее уже в руках, не увидишь собственными глазами. Так и сейчас я еще полон скепсиса относительно того, что отправленные ящики дойдут до нас. Но истинно-дружеские хлопоты Ваши нам ценны уже сами по себе, и то, что они привели к такому результату, позволяет нам надеяться, что в ближайшем будущем я войду в обладание того, без чего я, как без рук, и что во второй раз, здесь, в неважных условиях жизни на чужбине, уж никак я бы не смог сызнова собрать. Тронут я бесконечно и старанием Вашего сына, с которым я не имею удовольствия быть знакомым и радение которого за нас представляется мне тем более изумительным!

К сожалению, в пересланном мне списке я не вижу целого ряда книг, о которых я просил С. П. Яремича и которые мне столь же нужны, как и те, которые ему удалось теперь переслать, а также не вижу своих рукописных материалов, всей той массы музейных заметок, справок, архивных выписок, писем и дневников, которые мне необходимы в высшей степени... Не хочется думать о том, что теперь пришлось бы поставить на это крест, но если все же придется здесь коротать свой век <то> каким-то калекой, человеком, растерявшим по дороге весь свой жизненный багаж! Кока мне пишет о том, что Макс высказывал предположение, что и это все может быть доставлено в близком будущем и что это будет переслано на Ваше имя. О, если бы это было так!.. Не решаюсь даже мечтать об этом…

В крайнем же случае и если бы этих вещей нельзя было бы никоим образом дослать оттуда, то не откажите мне в другой просьбе — помогите мне спасти их вообще, т. е. не дать им погибнуть! Попробуйте их устроить в какое-либо архивное хранилище, в котором эти бесценные материалы могли бы пригодиться, если не мне, то другим! Но это я уже забегаю вперед, и, авось, еще я здесь получу все то, в чем пытался зафиксировать окружающее, интересное как в узкохудожественном, так и в широко бытовом отношениях! <...>

Остается вопрос о картинах и о прочем моем художественном имуществе. Как это ни печально, но тут я думаю — для собственного же успокоения, для “прояснения своей психологии” — действительно пора поставить крест! Пока приходится мне лишь догадываться о тех переговорах, которые Вы вели <…> Лучше, чтоб я совсем от всего этого “Мамона” отказался <…> Бог с ними! Разумеется, что горько и обидно потерять то, что я на собственные трудовые средства собрал, из-за чего шел на всякие жертвы, чем мечтал окружить свою старость, что надеялся завещать детям и внукам на память. Но ничего не поделаешь.

Только бы и эти вещи не пошли бы просто прахом, не погибли бы, не разбрелись по свету. Столько там ценного в чисто мемориальном смысле (портреты, собственные этюды, которые я делал во время своих путешествий, работы отца, братьев, друзей) и столько там просто красивых вещей, которые могли бы стать украшением любого музея.

Вот я и еще забегаю вперед — помогите, дорогой, хотя бы как-то пристроить и это. А то еще со временем свалят в кучу, раскрадут, испортят, погубят без толку, без разбору. Попробуйте внушить тем, дорогой Алексей Максимович, от кого это зависит, что это еще может кому-нибудь пригодиться и что хотя бы потому, что эти вещи принадлежали такому “спецу”, такому характерному представителю отжившего быта, как я, и т. д. и т. д.— уже потому это все следует считать за весьма ценное общественное достояние (а кроме того, они ценны и сами по себе).

Ну вот! Не стану вас дольше утруждать и буду теперь ждать “ящиков”. Как-то они доедут? А затем разрешите ждать и дальнейшего, разрешите рассчитывать на Ваше участие и на Вашу помощь.

Пока же позвольте Вас, дорогой Алексей Максимович, крепко обнять и от всего сердца еще раз поблагодарить за все то, что уже сделано Вами! Постараюсь заслужить такое прекрасное и лестное доказательство Ваших к нам дружеских чувств.

Душевно преданный Вам

Александр Бенуа, Париж.


Читайте также...